Это означает, что снова есть магия жизни. Это означает,
что воздух подземелья, опьяненный, как воюющая армия, течет обратно
из моего закрытого рта в мои большие открытые ноздри, в ужасном
воинственном шуме.
Это означает, что, когда я играю, мой крик перестает
поворачиваться вокруг себя и что он пробуждает своего первопричинного
двойника в стенах подземелья.
И этот двойник — более, чем эхо, — это воспоминание
о языке, секрет которого театр утратил.
Этот секрет — большой, как раковина, — способен
поместиться в ладони. Так говорит Традиция.
Вся магия существования перейдет в одну грудь, когда
Время (ies Temps) будет остановлено.
И это будет совсем рядом с великим криком, первоисточником
человеческого голоса, единственного и одинокого человеческого
голоса, подобного воину, у которого больше не будет армии.
Чтобы описать крик, о котором я мечтал, чтобы описать
его живой речью, соответствующими словами, нужно рот в рот и дыхание
в дыхание направить его не в ухо, а в грудь зрителя.
Между персонажем, волнующимся во мне, когда, как
актер, я перемещаюсь по сцене, и персонажем, являющимся мной,
когда я перемещаюсь по жизни, есть, конечно, качественная разница,
в пользу театральной реальности.
Когда я живу, я не чувствую жизни. Но когда я играю,
только в этом случае, я чувствую, что я существую.
Что может помешать мне верить в сон театра, если
я верю в сон реальности?
Когда я вижу сон, я делаю какие-то вещи, и в театре
я делаю какие-то вещи.
События сна, ведомые моим подсознанием (та conscience
profonde), учат меня смыслу событий прошедшего дня, в котором
меня ведет совершенно обнаженная фатальность.
Итак, театр — это большой прошедший день, где фатальность
веду я.
Но это театр, в котором я веду мою личную фатальность,
который имеет исходную точку дыхания и который опирается кроме
дыхания на звук и на крик. Чтобы изменить цепь, цепь времени,
в которой зритель спектакля искал бы свою собственную реальность,
нужно позволить этому зрителю сыдентифицироваться со спектаклем:
дыхание с дыханием и время со временем.
Этот зритель. Недостаточно, чтобы магия спектакля
его охватывала, она его не охватит, если неизвестно, где зрителя
взять. Будет достаточно только решительной магии, поэзии, больше
не имеющей опоры в знании (lа science).
В театре поэзия и знание должны отныне идентифицироваться.
Всякое чувство имеет естественные основания. Актер
вновь заражается гальванической плотностью, культивируя свое чувство
в своем теле.
Заранее знать точки тела, которые нужно затронуть,
— означает бросать зрителя в магические трансы.
И это именно тот ценный вид знания, от которого
поэзия театра давно отвыкла.
Знать локализации тела — это и есть возможность
переделать магическую цепь.
А при помощи иероглифа дыхания я хочу вновь обрести
идею священного театра.
Мехико, 5 апреля 1936 года.